![]() |
![]() |
![]() |
<< - вернуться на главную || << - вернуться к списку статей Лев
Игошев Прежде всего должен сказать: виноват во многом. Долго не интересовался тем, что пишут обо мне (что не так важно) и о моих (не только моих) концепциях (а это несколько важнее). И вот – не столь давно познакомился с ответами А. Волкова и Д. Коротких. Познакомился – и сразу испытал изрядное затруднение. Не потому, что убедился в своей неправильности – отнюдь нет. Но то, что так, между делом, говорится в сих ответах, потрясло меня – как бы выразиться – некоторыми специфическими свойствами. Оказалось, что диалог во многих случаях трудно даже и начать, потому что придется цепляться к буквально каждому второму слову, не считая каждого первого. Уточнение понятий – вот что, оказывается, необходимо для более-менее вменяемого спора. Попробую к сему хотя бы подойти. Начну по алфавиту – с А. Волкова. Оппонент выступает против моей иронии по поводу «богословия в звуках». Не буду говорить о том, что такие важные мысли, как «богословие в красках», нужно подтверждать ЦИТАТАМИ, ибо только цитирование свв. отцов поможет уточнить многие и многие оттенки этой мысли. В противном случае остается только гадать: что здесь имелось в виду? То, что Христос может быть изобразим – а следовательно, суть Богочеловек – и человечество в Нем не было поглощено Божеством, как полагали монофизиты? Или то, что изображения позволяли проповедовать Слово Божие и неграмотным? Или еще что-либо? Из нынешнего текста А. Волкова это неясно. Неясно и другое. Положим, что «икона как раз является залогом Святых Даров» (хотя, надо сказать, что положение «нету иконы – нету и Даров, и наоборот» для меня выглядит несколько излишне категорично; ранние христиане часто молились без образов – так что же, у них Евхаристии не было?). Но пусть так. Что, это уравнивает икону и Св. Дары? Я беру напрокат лодку и оставляю в залог паспорт. Лодка есть паспорт или паспорт есть лодка? Нет, просто то и другое есть ценность. Причем ценность эта разнотипна; паспорт ценится несколько по-иному, нежели лодка. Залог может быть иным, нежели то, за что он дается. Далее, возможно, я и не слишком знаком с «историей иконоборчества и догматическими спорами т.н. темных веков» (да и кто может сказать, что он так уж хорошо с этим знаком?), но тем не менее помню, что некоторое смешение ценности именно икон и Евхаристии происходило – и давало богатую пищу для иконоборческих выступлений. В частности, неумеренные ревнители икон соскребали с них краску в причастную чашу – и так причащались. Что, конечно, суть дело не подобающее. Так что мой призыв не смешивать одно с другим имеет и некую историческую подоснову. Но допустим, что я избрал неудачную аналогию. Тогда возникает другой вопрос. Если для понятия «богословие в красках» есть основания, то каковы они для понятия «богословия в звуках»? (Кстати, чья эта формула и в каком контексте она была употреблена? «Автора на сцену!»). Да, можно сказать, что Спаситель суть не только Бог, но и Человек – еще и потому, что Его можно и нужно изображать. А какое отношение это имеет к мелодии? Музыка суть нечто иное, нежели изображение, по своей природе. Как, каким своим боком музыка может утверждать какой-либо из догматов или хотя бы какое-то положение богословия? Как она вообще может утверждать или отрицать какие-либо логические формулы или абстрактные построения как таковые – без коих богословие не обходится? Да, конечно, формула звучит красиво. Но есть ли в ней смысл? Пока – не вижу. Если уважаемый оппонент или кто-либо из его сподвижников пояснит сие – посмотрю. А так… Сущность музыки и так нелегко определить. Пожалуй, ближе всего такое определение: музыка – язык эмоций. И при чем тут богословие? Можно было бы сказать: музыка может вызвать молитвенное настроение. Но богословие… Можно вспомнить только математика, который, прослушав симфонию, спросил: и что это доказывает? А еще г. Волков удивляется: где это я нашел погоню за красивостями! Далее по поводу текста Псевдо-Памвы, весьма неприязненного по отношению к пению, следует крайне интересный пассаж. Посмотрим: «Изучение археологической литургики и истории Церкви показывает, что нет никакого сомнения в неприятии подвижниками, бежавшими от обмiрщвления Церкви, форм этого обмiрщвления, будь то в пении, текстологии или чем-то другом. Нормы церковной икономии никогда не считались Церковью оптимальным соотношением существа и внешнего обличия нашего релиагарэ. Сомнения в том, какие именно причины привели к возникновению монашества и его отношению к формам церковного богослужения, и пения в том числе, исчерпаны. Противление процессам апостасии, которые начинали колебать церковное здание еще на заре христианской эры, неминуемо привело к формированию той живительной силы Церкви, бесчисленные лики преподобных и праведных которой явили во всей полноте стремление к наиболее аутентичным формам христианского бытия.». Любопытно. Во-первых, кажется, от пресловутого обмiрщвления, да еще и предпринятого в пределах норм церковной икономии, до апостасии весьма не близко. Попытаемся разобраться. Если монахи, противостоя апостасии, начали противостоять и икономии, получается, что либо они считали последнюю дорожкой к первой, либо эти два противостояния никак между собой не связаны. Во втором случае неясно, зачем вообще апостасия здесь упомянута. В первом – выстраивается интересный ряд: икономия, следствием коей являются формы обмiрщвления, может быть путем к апостасии. В Псевдо-Памве есть отвержение пения тропарей. Значит, это пение относится к форме этого самого обмiрщвления. И уставное пение (а тропарное пение суть пение по модели – ирмосу) может быть путем к… апостасии! Как это согласуется с «богословием в звуках» – не могу понять. Остается думать, что противостояние икономии связано со спецификой аскетики – а отнюдь не с пресловутой апостасией. Кстати говоря, это типично для многих нынешних ревнителей – ставить в один ряд отвержение чего-либо аскетизма ради и борьбу с апостасией – и потому масса вещей, отнюдь не антихристианских, а просто не аскетических, удостаивается от них почетного звания чуть ли не «анчихристовых». Впрочем, об этом много уже писано, в том числе и о. А. Кураевым – а потому лучше предоставить изложение сего предмета ему и в его материалах. Продолжим. Далее г-н Волков говорит: «Как мы это показали в размышлениях о пилюле, Церковь никогда не воспринимала свои богослужебные и иные формы как некую сладкую оболочку для пилюли догматов». Возникает вопрос: что есть богослужебные и что есть иные формы? Обыкновение не читать, а петь некоторые тексты – и петь их вполне определенным, уставным напевом, то есть как бы формализовать их – глупое слово, но иного не подберу – исполнение – явно есть форма. Если не богослужебная, то хотя бы иная. Да мы, собственно, сию форму и разбираем. Но ведь именно по поводу ее св. отцы – да еще какие! – и говорили то, что она является сладкой пилюлей на догматике! И говорили это во вполне однозначной форме. Придется снова повторить. Василий Великий: Св. Дух «к догмам примешал наслаждение от мелодии, чтобы с легкостью и приятностью для слуха мы незаметно (так! – Л. И.) воспринимали пользу для слов» (PG 29, c. 212). Иоанн Златоуст: Бог, видя, что многие неохотно читают духовные наставления, «смешал мелодию с пророчеством, чтобы все, очаровываясь стройностью мелоса, возносили Ему с великим усердием священные гимны» (PG 55, c. 156). Что, это только временная икономия? Или все-таки нечто более фундаментальное? Склоняюсь ко второму – ибо не знаю, какой из св. отцов написал что-либо отменяющее слова Великих Святителей или дал разъяснение, что все это – так, молочная пища, а теперь в связи с духовным возрастанием пора переходить на твердую. Может, оппоненты или кто еще просветят меня на сей счет. Тогда и посмотрим. Впрочем, я был весьма обрадован тем, что А. Волков высказался откровенно о том, что же он видит в знаменном пении. Текст в высшей степени интересен и характерен. Итак: «Так вот, знаменное молитвенное пение является онтологически тождественным пению студийских подвижников десяток столетий назад или христианских катакомб первых веков, ибо принципы эти находят прекрасное выражение в знаменной системе. Это и акцентирование исполнения на тексте, и протяжность вдумчивой мелодики, и относительная звуковысотность и вариотивность, благодаря чему пение становится доступным не имеющим хорошего музыкального слуха. Это и богословская нагрузка невменных знаков, и простота монодии (не путать с академической унисонностью). Превосходства системы можно перечислять и дальше. Так вот, эта система богословия в звуках, нашедшая свою реализацию в Русской Церкви в знаменном пении, существовала на протяжении всех периодов бытия Церкви, осталась незабытой она и в наши дни, какие бы язвительные слова сторонники театра в храме не изобретали». Показательно. Как можно говорить о том, что какое-либо пение онтологически (т. е. сущностно) тождественно пению студийских подвижников, о котором мы толком ничего не знаем (о пении катакомб первых веков уж и не говорю)? Вообще, что это такое – «онтологически тождественно» в отношении музыки? Возбуждает такое же молитвенное настроение? Но ведь есть же в музыке национально-культурные барьеры. Для одного какая-либо мелодия – сгусток эмоций, а для другого – так, напоминание о том, что пломбы выпали и зубы весьма могут заныть. Да, кроме того, если речь идет о том же настроении – почему не сказать этого прямо? Впрочем, кое-что А. Волков постарался разъяснить. Да, конечно, «акцентирование исполнения на тексте». То есть? Мелодия как наилучший способ декламации? Может быть, это и можно сказать о знаменном роспеве к. XV – сер. XVI вв. – да и то более по контрасту с другими, более неудовлетворительными в этом отношении способами музыкального выражения. Но в конце XVI века распевность усиливается. Бесконечные опевающие звуки как бы «рассекают» многие слоги. Получается что-то вроде: «Гла-а-а-ас Ти при-но-сим ра-а-збо-о-йнич…». Не буду говорить о колоссально разросшихся фитах и лицах, о «хабувах» и «аненайках». Но вот о чем нельзя не напомнить: я привел пример ПОЗДНЕГО роспева. А ведь до 1650-х в классическом знаменном пении царствовало РАЗДЕЛЬНОРЕЧИЕ! В итоге – из богослужебного текста получалось нечто: «наста дэнэсэ пресветлыи праздэнико», «сотуженыимо сонедаяи», «волаемо», «лжи вонуче». Вот такой вот текст вроде как акцентировался исполнением. Можно, конечно, сказать, что текст – сам по себе, а напев – сам по себе. Но все равно остается вопрос: почему же так безобразно обращались с текстом именно в пору расцвета знаменного пения – где-то приблизительно в 1480-1640-е годы? Случайное совпадение? «Протяжность вдумчивой мелодики» – это хорошо звучит. Ну, мелодика не всегда и протяжная (лица и фиты не в счет), а скорее истовая, акцентированная. Насчет вдумчивости – как сказать… Не всегда она видна. Но даже если и так – что специфически богословского в протяжности и вдумчивости? Этого и в русском фольклоре хватает. Далее – что, студиты непременно пели вдумчивые мелодии? Кто может поручиться? В Оптиной (которая имела свои значительные достоинства) пели зело слащаво-романсовые напевы. А вдумчивость у старцев была. Могло так быть у студийских подвижников? Кто знает… Зачем тогда умствовать на пустом месте и основывать нечто, да еще удостоенное именем «богословия», на таких умствованиях? «Относительная звуковысотность» – оно, конечно, хорошо. Не надо брать на клирос «абсолютников», а равно стараться петь сильно «диапазонные» вещи – и вся проблема. Но, конечно, когда «пение становится доступным не имеющим хорошего музыкального слуха» – это нечто! Вариативность тут ни при чем – а вот «ща-бемоли» обеспечены конкретные. Конечно, служба может быть плохо пропета – и замечательно отслужена, как известно из замечания Св. Филарета Московского. Но почему плохо пропеть можно только знаменный – Бог весть… И как раз для певцов, которые «не очень», простота монодии (да еще без академической унисонности) может быть даже и весьма тяжелой. Завраться можно страшно. Вообще знаменное пение – штука не простая. Нельзя же все оценивать чисто формально – по диапазону или количеству звуков. Знаменный роспев, с его плавностью (которая подчас трудновата) и сменой устоев нелегок для исполнения. Вот почему он таков – вопрос особый. Но некоторые подходы к объяснению сего есть. Бог даст силы – напишу… «Богословская нагрузка» знаков – штука, конечно, интересная. Толкование того или иного знака как чего-то высокодуховного привлекает к себе внимание. Вот только еще бы смысл в нем найти. А то получается нагрузка по-советски: все, что «не идет» и гниет на полках, всучивали «в нагрузку» к нужному и дефицитному товару. Иначе и трудно назвать те символические псевдотолкования знаков, которые были популярны в первой половине XVII в. Ну, например, почему знак чашка есть «челюстей злочестивых заграждение», а челюстка – «чистое житие»? Прот. Б. Николаев полагал, что в этом месте толкования перепутаны. Может быть. Но хоть так, хоть этак – почему знак, означающий два нисходящих по секундам звука, должен быть как-то связан с заграждением чьих-то злочестивых челюстей или с чистотой жизни? Что здесь есть, кроме риторики на духовные темы, да еще и прескверной? И это – составная часть такого важного предмета, как богословие?!? Увольте… Далее А. Волков в отношении высказываний «Беседы Прп. Сергия и Германа» говорит вот что: «Ну и, наконец, так называемые беседы преподобных Сергия и Германа... Не стоило писать так много про эти беседы. Достаточно было повнимательнее ознакомиться с размышлениями о пилюле, чтобы самостоятельно найти ответ. Я скажу сейчас неожиданно парадоксальную вещь -- это пение, о котором говорится в беседах, попросту знаменным не является». А каким же еще, простите?! Речь идет о массовом явлении. Разве что оппонент хочет сказать: они-де пели по знаменным крюкам, да не со знаменем были духом. Что-то вот о тех, которые пели да еще и были духом, не приходилось читать. Пришлось бы – постарался бы привести. Но на нет и суда нет. И паки: «Иными словами, знаменность пения в первую очередь зависит не от того, какие мелодии и по каким семиографическим знакам исполняет хор, а от того, кто и как это делает. А любители поблистать своими певческими дарами, фантазиями или гордынькой были во все времена. В этом смысле пение пьяных дьячков ничем не отличается от современного партесного пения, как мы уже и писали, для которого содержание растворяется в форме. Достаточно правильно реализовать западно-европейские гармонические представления, зафиксированные рукой композитора или роспевщика, при этом можно совершенно не молиться, и пение все равно окажется во всех смыслах удовлетворительным. Просто в случае с дьячками наличествует иная музыкальная форма, а принцип -- тот же». Иными
словами, воскликну я вслед за
автором, дело не в богословски
загруженных крюках и даже не в
«протяжности вдумчивой
мелодики», а в исполнителях.
Согласен, согласен – руками и
ногами за. Иной исполнитель
(особенно из тех, кто
сформировался до 1960-х) пропоет
малую терцию – и это есть
плачевное произведение
искусства, а затем большую – и
это ликование, «Хвалите
Господа с небес». Насчет
молитвы не знаю – без мыла в
душу лезть не могу и кто
молитвеннее кого – определять
не дерзаю. Только вот ведь – и в
пресловутых партесах этот же
принцип действует. Просто мне
приходилось слышать запись
пения одного старого хора.
Всего лишь припев: «Слава Тебе,
Господи, слава Тебе». Что тут
петь? Две ноты верхнего голоса
в полутон, гармонизованные
тремя аккордами. Но такое это
было славление –
чувствовалось, вон из кожи от
восторга лезли (хотя отнюдь не
орали). Такой напряженный был
этот полутон (фа), и так
естественно он пришел в ми –
так сказать, «успокоился». Это,
да, было ПЕНИЕ – именно так,
большими буквами. Сейчас этого
нет – и наилучшие мелодии
мертвы. Но ведь то же самое
происходит сегодня и с
исполнением безблагодатных
светских песен! Так что
реализовать-то, оказывается,
даже и партесы не так просто. А
когда они по-настоящему
реализованы – тут и один
аккорд не меньше симфонии
весить может. Кстати, покойник
Свиридов это понимал… Здесь бы и закончить. Но по давнему полемическому задору не могу я оставить просто так один выпад. Оппонент пытается провести далее мою (как ему кажется) логику. И вот что получается. «Мы бы могли приводить многочисленные свидетельства из истории Русской Церкви о неблагочестивых попах, пьяницах, многоженцах, о которых написано много и сердито. Службы годами могли не совершаться, а духовенство вместе с упомянутыми дьячками валяться в одной луже подле кабака. За пьянство в свое время свщмч. Мисаил, первый святой Тамбовской земли, повелел сажать попов на архиерейском дворе на цепь. И что я должен вывести из этого, пользуясь логикой Л.Игошева? Институт священства порочен и смешен, пережил свой кризис еще несколько столетий назад и давно должен быть упразднен, все бо мы царственные священники». Я привел эту немаленькую цитату не потому, что хотел бы на нее ответить (и так уже немало отбил и разжевал – «устала Алла»). Ответить тут есть много что. Но главное – в ином. Здесь, как мне кажется, намечена и проводится четкая и, по-моему, опасная тенденция. У священства положение особое. У него есть БЛАГОДАТЬ, которая дает конкретному иерею (он может быть скотина-скотиной по жизни) возможность совершать БЕСКРОВНУЮ ЖЕРТВУ. И т. д., и т. п. В противном случае, наверно, давно бы стоило подумать о реформе. Но есть Причастие – значит, есть Литургия. Есть Литургия – есть иерей. Есть иерей – есть архиерей. И т. д., и т. п. Может, в чем погрешил. Буду рад, если укажут. А вот у певца ничего похожего нет. Ну нет у него никакой особой благодати. И, может, я неправ, но вот во всех этих сомнительных формулах, всех этих «богословиях ща-бемолей», а равно и стремлениях уподобить СВОЙ институт институту ИЕРЕЙСТВА вижу, грешный, еще и стремление придать прикладной, по сути, вещи, вроде пения, этакую сакральность. «Причастие свято – и крюки тоже малость, но святы». Этакое проявление изосакральности (по Кураеву). Боюсь… На сем лучше и закончить. Затем будет погром другого текста. |